– Как тебе не стыдно, – ответила она обиженно. – Разве я могла не обратить внимания на эту горжетку, если я еще тогда сказала тете…
– Наплевать мне, что ты сказала тете… – нетерпеливо прервал ее Филип.
– Не смей выражаться! Ты же знаешь, как я этого не люблю.
Филип усмехнулся, но в глазах у него было бешенство. Он помолчал. Он смотрел на нее, насупившись. Он ненавидел, презирал и любил ее.
– Если бы у меня была хоть капля здравого смысла, я бы никогда с тобой больше не встречался, – сказал он наконец. – Знала бы ты, как я себя проклинаю за то, что полюбил тебя.
– С твоей стороны не очень-то красиво мне это говорить, – ответила она, надув губы.
– Да, красоты тут мало, – рассмеялся он. – Пойдем в театр.
– Ну и чудак же ты, смеешься всегда не к месту. Я тебя потому и понять не могу. А если тебе со мной плохо, зачем идти в "театр? Я могу поехать домой.
– Затем, что с тобой мне не так плохо, как без тебя.
– Интересно все-таки, что ты обо мне думаешь на самом деле?
Он громко рассмеялся.
– Милая, если бы ты знала это, ты бы со мной больше никогда и разговаривать не стала.
В конце марта Филип провалился на экзамене по анатомии. Они готовились к нему вместе с Дансфордом по скелету, который купил Филип, задавая друг другу вопросы до тех пор, пока оба не выучили каждую связку, каждое утолщение и каждую впадину в человеческих костях. Но в экзаменационном зале Филипа вдруг охватила паника, и он не смог ответить на заданные вопросы, боясь, что ответит неверно. Он сразу понял, что провалился, и даже не дал себе труда пойти на следующий день в институт, чтобы это проверить. Вторичный провал окончательно зачислил Филипа в группу тупиц и лентяев его курса.
Но это его мало трогало. Он думал о другом. Он говорил себе, что Милдред – все-таки женщина, надо только ее разбудить; у него была своя теория, он считал, что женщина распутна по самой своей природе и что настойчивость в конце концов всегда победит. Весь вопрос заключался в том, чтобы дождаться своего часа, сдерживать раздражение, обезоружить ее мелкими знаками внимания, воспользоваться минутой физической усталости, которая всегда размягчает волю, превратить себя в прибежище от мелких огорчений, связанных с ее работой. Он рассказывал Милдред о связях своих парижских друзей с веселыми подружками. Жизнь, которую он описывал, была полна очарования, озорства, в ней не было и тени скотской грубости. Вплетая в свои воспоминания приключения Мими, Родольфа, Мюзетты и остальных героев Мюрже, он поведал Милдред повесть о беззаботной нищете, которую скрашивали песни и смех, о не признанной законом любви, которую возвышали красота и молодость. Он никогда не нападал на ее предрассудки, но пытался их победить, убеждая ее, что все это нравы глухой провинции. Он не позволял себе принимать близко к сердцу ее невнимание или сердиться на ее равнодушие. Он знал, что она с ним скучает; сделав над собой усилие, старался ей во всем угождать и всячески ее развлекал; не позволял себе раздражаться, никогда ни о чем не просил, не жаловался, никогда ее не бранил. Когда она не приходила на свидание, он встречал ее на следующий день с улыбкой; если же она начинала извиняться, он отвечал, что все это не имеет никакого значения. Теперь он никогда не показывал виду, что она заставляет его страдать. Он понимал, что его болезненная страсть ей в тягость, и стал тщательно скрывать малейшее проявление чувства, которое могло быть ей неприятно. Он вел себя героически.
Хотя Милдред никогда не упоминала о происшедшей в нем перемене – она, видно, и не очень-то ее сознавала, – эта перемена все же на нее подействовала: Милдред стала с ним доверчивее, рассказывала ему о своих маленьких обидах – а она постоянно бывала обижена – то на заведующую кафе, то на одну из официанток, то на свою тетку. Она стала разговорчивее, и, хотя ее болтовня не касалась ничего, кроме мелких повседневных дел, Филипу не надоедало ее слушать.
– Когда ты ко мне не пристаешь со своей любовью, ты мне нравишься, – сказала она ему как-то раз.
– Ну, это ты мне польстила, – рассмеялся он.
Милдред было невдомек, как опечалили Филипа ее слова и каких усилий стоил ему этот беспечный ответ.
– Если тебе так уж хочется меня поцеловать, что ж, пожалуйста, – сказала она в другой раз. – Меня от этого не убудет, а тебе – удовольствие.
Порой она даже сама просила его пойти с ней поужинать, и это приводило его в умиление.
– Я бы ни с кем другим себе этого не позволила, – говорила она извиняющимся тоном. – Но с тобой можно.
– Вот спасибо, – улыбался он.
Однажды вечером, в конце апреля, она попросила его пойти с ней куда-нибудь поесть.
– Хорошо, – сказал он. – А куда бы тебе хотелось сходить потом?
– Давай никуда не пойдем. Посидим, поболтаем. Ты не возражаешь?
– Конечно, нет.
Ему показалось, что она понемножку начинает к нему привязываться. Три месяца назад мысль о вечере, проведенном с ним наедине, нагнала бы на нее смертельную тоску. День был ясный, и весна вселяла в Филипа бодрость. Он уже привык довольствоваться малым.
– Послушай, – сказал он, когда они ехали на империале конки (она сама настояла, что надо быть поэкономнее и не брать извозчика), – вот будет чудесно, когда настанет лето! Мы каждое воскресенье сможем проводить на Темзе. Возьмем с собою завтрак и устроим пикник.
Она слегка улыбнулась, и, осмелев, он взял ее за руку. Она ее не отняла.
– Мне кажется, что ты ко мне и в самом деле немножко привыкла, – улыбнулся он.
– Глупый, сам знаешь, что ты мне нравишься. А не то стала бы я с тобой ходить.