Бремя страстей человеческих - Страница 120


К оглавлению

120

– Очень глупо с твоей стороны так переживать свою хромоту, – сказала она. Увидев, что он густо покраснел, она все-таки продолжала: – Знаешь, люди куда меньше это замечают, чем тебе кажется. Они обращают на это внимание только при первом знакомстве.

Он молчал.

– Ты на меня сердишься?

– Нет.

Она обняла его за шею.

– Пойми, я говорю об этом только потому, что люблю тебя. Я не хочу, чтобы ты из-за этого себя мучил.

– Ты можешь говорить мне все, что тебе вздумается, – ответил он с улыбкой. – Эх, если бы я мог хоть как-нибудь показать, до чего я тебе благодарен!

Ей удалось прибрать его к рукам и в других отношениях. Она не давала ему ворчать и смеялась над ним, когда он сердился. Благодаря ей он стал куда приветливее.

– Ты умеешь заставить меня делать все, что ты хочешь, – сказал он ей как-то раз.

– А тебе это неприятно?

– Ничуть, я и хочу делать то, что тебе нравится.

У него хватало здравого смысла, чтобы понимать, как ему повезло. Он считал, что она дает ему все, что может дать жена, и в то же время не лишает его свободы; она была самым очаровательным другом, какого можно пожелать, и понимала его лучше любого мужчины. Их любовные отношения были крепким звеном в их дружбе, не больше. Они ее дополняли, но отнюдь не были самым для них главным. И потому, что желание Филипа было удовлетворено, он сделался уравновешеннее, уступчивее. Он чувствовал себя в ладу с самим собой. Иногда он вспоминал ту пору, когда был одержим безобразной, унизительной страстью, и сердце его наполнялось ненавистью к Милдред и отвращением к себе.

Приближались экзамены – они волновали Нору не меньше, чем его самого. Он был польщен и растроган ее вниманием. Она взяла с него слово, что он сразу же явится к ней и сообщит результаты. На этот раз он благополучно сдал все три экзамена, и, когда пришел ей об этом сказать, она вдруг расплакалась.

– Ах, как я рада, я так беспокоилась!

– Дурочка, – рассмеялся он, но и его самого душили слезы. Таким отношением дорожил бы кто угодно.

– Ну, а что ты станешь делать теперь? – спросила она.

– Теперь я с чистой совестью могу отдохнуть. Я свободен до начала зимней сессии в октябре.

– Наверное, поедешь к дяде в Блэкстебл?

– И не подумаю. Останусь в Лондоне и буду тебя развлекать.

– Я бы предпочла, чтобы ты уехал.

– Почему? Я тебе надоел?

Она рассмеялась и положила руки ему на плечи.

– Потому, что тебе много пришлось поработать. Посмотри на себя – ты совсем извелся. Тебе нужны свежий воздух и покой. Пожалуйста, поезжай.

Он помедлил, глядя на нее с нежностью.

– Знаешь, я не поверил бы, что это искренне, если бы это была не ты. Ты думаешь только обо мне. Не пойму, что ты во мне нашла.

– Ты, видно, решил дать мне хорошую рекомендацию и деньги за месяц вперед, – весело рассмеялась она.

– Я напишу в рекомендации, что ты внимательна, добра, нетребовательна, никогда не волнуешься из-за пустяков, ненавязчива и тебе легко угодить.

– Все это чепуха, – сказала она, – но я тебе открою тайну: я одна из тех редких женщин, для кого жизненный опыт не проходит даром.

67

Филип с нетерпением ожидал возвращения в Лондон. За два месяца, которые он провел в Блэкстебле, он часто получал письма от Норы. Это были длинные послания, написанные размашистым, крупным почерком, в которых она с юмором описывала маленькие события повседневной жизни: семейные неприятности домохозяйки, дававшие ей богатую пищу для насмешек; комические происшествия на репетициях – она была статисткой в одном из популярных спектаклей сезона; наконец, забавные приключения с издателями ее романов. Филип много читал, купался, играл в теннис, катался на парусной лодке. В начале октября он вернулся в Лондон и стал готовиться к очередным экзаменам. Ему хотелось поскорее их сдать, – ими кончалась самая скучная часть учебной программы, и студент переходил на практику в больницу, имел дело уже не только с учебниками, но и с живыми людьми. С Норой Филип встречался ежедневно.

Лоусон провел лето в Пуле – он привез целую папку эскизов пристани и пляжа. Он получил несколько заказов на портреты и собирался пожить в Лондоне, пока его не выгонит из города плохое освещение. Хейуорд тоже был в Лондоне: он рассчитывал провести зиму за границей, но из лени с недели на неделю откладывал отъезд.

За последние годы Хейуорд оброс жирком – прошло пять лет с тех пор, как Филип познакомился с ним в Гейдельберге, – и преждевременно облысел. Он это очень переживал и отрастил длинные волосы, чтобы прикрывать просвет на макушке. Единственное его утешение было в том, что лоб у него теперь стал, как у мыслителя. Голубые глаза выцвели, веки стали дряблыми, а рот, потеряв сочность, – бледным и слабовольным. Он все еще, хоть и с меньшей уверенностью, разглагольствовал о том, что собирается совершить в туманном будущем, но понимал, что друзья уже в него не верят. Выпив две-три рюмки виски, он впадал в меланхолию.

– Я неудачник, – бормотал он, – и не гожусь для жестокой борьбы за существование. Все, что я могу сделать, – это отойти в сторону и предоставить грубой толпе топтать друг друга из-за благ мирских.

Он давал понять, что быть неудачником – куда более возвышенная и благородная позиция, чем преуспевать. Он намекал, что его отчужденность от жизни вызвана отвращением ко всему пошлому и низменному. Особенно красиво говорил он о Платоне.

– А я думал, что ты уже перерос увлечение Платоном, – нетерпеливо сказал ему как-то Филип.

– Почему? – спросил Хейуорд, подняв кверху брови.

Он не склонен был об этом рассуждать. Хейуорд обнаружил, что куда выгоднее порой гордо промолчать.

120